ГЛАВНАЯ      БИОГРАФИЯ      ФОТОГРАФИИ       МУЗЕИ      ПАМЯТНЫЕ МЕСТА      СТИХИ      ПРОЗА     CКАЧАТЬ          
Home Page Image
 


 

 


 



 

ХОРОШИХ КРОВЕЙ

 

 

- Я хороших кровей, - говорит про себя коновал Липат. - А все оттого, что мы спокон веку едим хорошо. Со скотины взять пример: у смореной лошади дрянь носом идет, и она даже может других заразить. А мы всегда хоро­шо жили. Дед страшный колдун и первый однодворец во всей округе был. А покойный родитель еще потягался бы с ним. Ну, вот и считай, что мне по наследству пришлось... Я, брат, не простой коновал.
   Говорит он мерно, низко, с приятной грубостью. Зовут его, конечно, не Липатом, но Ипат - это мужикам да и ему самому не нравится. Отца его звали так же, как деда, - Бо­рисом. Он уверяет, что нет такого имени - Борис, а есть Борисоглеб, что был в старину святой, благоверный князь-од­нодворец, носивший это имя, и что далеко не всякий мужик достоин быть тезкой Борисоглеба.
   - И меня обязательно надо было так же назвать, - го­ворит он. - Только, конечно, мы попам нож вострый, они наш род спокон веку не любят, вот и сделали назло нам.
   Росту он большого, волосом бледно-желт; глаза у него мутно-синие, ресницы белые, крупные. "Мы, сказывают, из Сибири пришли, - говорит он. - Оттого у меня и рост и во­лос сибирный. Одного не пойму, - и тут он сдвигает рукав полушубка и показывает жесткую, покрытую красноватой шерстью руку. - Волос у меня везде лисий, бланжевый, а по рукам с красниной: верно, меченые мы все..." Зимой он носит черную баранью шапку, сверх полушубка - длинный тулуп нараспашку, с большим, раскинутым по плечам воро­том из белой овчины, и длинные, кожей обшитые валенки.
   Он богат. Живет на дедовском поместье, в голом поле. Хозяйствует без работников, с двумя женатыми сыновья­ми. Не жаден, не зол, но беспощаден. Раз подкараулил поджигателя, пьяницу-старика, убил - "как лярву" сле­гой, заявил, куда следует - и забыл. Воров ни в грош не ставит - "мышь копны не боится" - говорит он насмешли­во но держит целых семь штук ужасных собак. Они часто выходят под дорогу, в поле. Прошлый год на клоки разорвали нищенку, рвут пастухов и овец, - только подгони стадо к хутору! - и почему-то особенно злы осенью.
   Коновал он знаменитый! Но слывет и редким крысомором. А морить, изгонять крыс - это уже с колдовством свя­зано.
   По достатку своему он давно бы мог оставить такие дела. Но они перешли к нему по наследству, от покойников роди­телей; они дают ему известность, окружают его двор и все предания двора таинственностью. А это для него важнее всякого богатства.
   Он очень дорожит тем, что его считают не простым чело­веком. Он чувствует себя носителем какой-то большой и жуткой силы, с которой он, если бы даже и хотел того, не мог бы расстаться, - невольным восприемником каких-то знаний, высоких тем более, что, соприкасаясь с колдовст­вом, они, однако, творят на земле не злое, а доброе.
   Он рассказывает:
   - Есть разные колдуны. Есть от бога, есть и от врага. Кто к сатане захочет прикачнуться, тот уж и делает так. Перво-наперво он в самую темь, в ночь-полночь в овин обязан итить и ружье с собой и образ взять. Собака не брешет, лягушка не турлычет, а он, знай, иди. Придет, вздует огонь в печи, снимет с себя крест, сядет на него и ждет, сидит... Как полночь, так он и вот он: зашуршит, как собака, в соломе, подымется рогами под самый решетник из этой самой страсти, темени, и корыто поганое перед то­бой постановит. Сам молчит, а сам дело делает. Наблюет в него, нагадит, а ты - ешь. Потом ружье у тебя из рук возь­мет. Зарядит, как надо, забьет дохлой шерстью, а образ над печью пристроит: хочешь не хочешь, а стреляй...
   - Это значит, на гибельные дела силу человек получа­ет, говорит слушатель. - А на хорошие?
   - А на хорошие тоже не мед. Ночью надо на перекре­сток пойтить и свиным ножом кровь себе из левой руки кинуть. Он ее страсть как любит. Всю подберет, вылижет вместе с пылью. Ну, вот таким-то побитом и дед наш, ко­нечно, делал. Зато и богат, жаден был. Стал помирать, отец стоит над ним, ждет от него силы, а он велел подать себе на блюде серебра, золота - и давай его в рот горстями пхать. Подавился, заплакал - "нет, говорит, видно, с собой не унесешь!" - и открылся отцу во всем... А мне покойник родитель только и сказал, что одно слово до трех раз: "Все мое - твое, все мое - твое, все мое - твое " Штука-то, кажись, нехитрая, а поди-ка, откажись!
   Ездит он на крыс с мешочком "белого камня", мышьяка а то и просто "с голыми руками". Он говорит, что стоит ему войти в дом, где, предвещая всяческие беды, множатся кры­сы, как гурьбой потянется крысиное пискучее племя вон из дому, в степь, в яруги. Он появлением своим повергает в тревогу пауков, ткущих сети по углам, за образами. Он зна­ет какие-то, только его роду ведомые, "отдушины" у скоти­ны. Взглянув на скотину, он без ошибки может определить время ее болезни или смерти. Распухнет у свиньи горло, он обложит его с наговором теплым пометом. Объестся корова вёху, он пробьет ей бок гвоздем. Очумеет, закружится "круговая" овца, он зальет ей в ухо горячего масла. Март, начало весны - время его усиленных разъездов. Тут он ра­ботает не покладая рук. Прибыль животворящих сил, бро­дящих во всем живом, он начинает чувствовать рано. Голос его приобретает тогда особую крепость, движения - силу и точность. Он осматривает скотину, ломает молодым лоша­дям "дурной зуб" и властно вторгается в самые сокровен­ные уставы природы.
   Нынче утро тихое и снежное. Много молодого мартов­ского снега выпало за ночь на господскую усадьбу. Снег и теперь еще падает, но такой редкий, что виден он только на темной глубине в раскрытых воротах конюшни. Белые пух­лые крыши мягко и свежо выделяются на сером небе. Сад весь в лебяжьем пуху; налипло на все стволы, на все ветви и склонило их. Чуть морозит, но воздух не зимний. Не по-зимнему пахуч кухонный дым, встающий ровно и высоко, сизым витым столбом. С закрытыми глазами стоит на варке скотина, густо обросшая за зиму шерстью, коротконогая, бокастая... Что чувствует она? Она в сладкой предвесенней истоме, пьянеет.
   Липат приехал в усадьбу рано. Дома, на хуторе, он встал чуть свет. Осторожно слез с нар, одернул рубаху, плеснул на лицо водою и, покрестившись в темный еще угол, шагнул вон из душной, полной спящими избы: надо погоду взгля­нуть, да и сладко глотнуть в этот ранний час душистой мар­товской свежести. Возле избы, на рыхлом снегу, слабо белеющем в сумраке, валялись, играли собаки. Одна вскочила и бросилась к нему на грудь: он крепко охватил ее, теплую, сильную, с бьющимся сердцем, зорко заглянул ей в прозрачные глаза - и она тотчас же отвела и притушила их...
   Потом пошел будить семью, одеваться, завтракать. Лошадь запрягли и подали к крыльцу сыновья.
   Лошадь старая, умом не уступающая человеку, несклад­ная и машистая, легко несла его по снежной дороге. Раски­нув по плечам ворот тулупа, овчина которого так приятно воняет на воздухе своей кислотой, он глубоко сидел в низ­ких козырьках с лубочным круглым задом и чуть держал вожжи. Зыбко белел снежный простор перед ним. В селе стало светлей, ярче. Лошадь на полном ходу сама завернула во двор усадьбы.
   Птичница вела резать гусака, держа его за одно крыло, и он, важно переваливаясь, следовал за нею.
   - Буди батраков! - крикнул ей Липат.
   Не привязывая, остановил он лошадь недалеко от ко­нюшни, у стопудового каменного корыта, похожего на скифскую гробницу. Собаки нигде не брешут на него. Все они поднялись и побежали к нему, окружили, обнюхали его. Он, стоя среди них, не спеша скинул тулуп, хорошенько свернул его, уложил в козырьки, в овсяную солому, и остал­ся в коротком полушубке. Полушубок этот весь блестит, весь замаслился и заскоруз от крови. Подпоясан он черным и скользким ремешком - и сколько ржавых железок, крючков и ножей всяческой длины, спрятанных в кожаные ножны, висит, болтается на этом ремешке! В конюшне уже сидели, ждали работники.
   Вот и последних, редких снежинок не стало видно. В ти­шине и спокойствии белого утра ясно слышны зычные окри­ки Липата на горячих непокорных жеребчиков. Дело совер­шается над ними жестокое, ужасное, но разве не на то и да­на мудрая власть человеку, чтобы смирять, уравновешивать буйные силы природы? Работники кричали бестолково, не в лад. Жеребчики шарахались, они ловили их, галдели, торопя друг друга, когда нужно было навалиться разом. А окрики Липата были кратки и властны: он-то понимал, на что вос­стал он - зло и грубо, но с целями благими.
   Конопатая, в рудых волосах, жесткая рука его, засучен­ная по локоть, часто мелькала в воротах конюшни - далеко выплескивала из деревянного, вырубленного топором кор­ца темную густую кровь. Алыми пятнами были обрызганы и порог, и ящик старой телеги, занесенной снегом у коню­шенной стены, и борзые собаки, которые с визгом отскаки­вали, когда мелькала рука Липата, а потом, дрожа от жадности, лизали, ели красный снег.
   Выводили и валяли лошадей работники. Липат командовал и наваливался на лошадь только тогда, когда она была уже связана, сбита с ног и со всех сторон прижата к земле. Никита, толстомордый малый, был неповоротлив. Липат дал ему подзатыльник. Солдат, унылый человек, был болен зубами и ленив. Липат сурово и твердо глянул ему в глаза - и солдат нахмурился, но ожил. Старика Гаврилу, услужли­вого, но глупого, торопливого, ему не раз хотелось взять за шиворот и выкинуть вон.
   Напоследок делали другое дело: ломали зуб молодой ко­былке золотистой масти, с "лысиной" на лбу и светлой гри­вой. Она выскочила из денника легко и доверчиво - и, под­битая под ноги, рухнула на солому, очень удивленная этим. Старик, упираясь лаптями в землю, лежал, надувался на ее крупе, но все сползал с него, подхватывая левой рукой гаш­ник сползающих порток. Солдат тянул конец веревки, кото­рой захлестнули морду кобылки, - задирал ей кверху голо­ву, раскрывал рот, в которой веревка была пропущена. Ни­китка вытащил на сторону и крепко держал голой рукой ее розовый, слюнявый, все выскальзывающий язык. А Липат, держа в руке короткую железную палку, острую по краям и с желобком на конце, глядел на белые крупные зубы и внушительно говорил:
   - Держите крепче. Теперь гляньте на вон энтот желтый зуб. Этот зуб называется, по старому преданию, вредный зуб, он называется - сухой зуб. Тут весна, самые корма, самый нагул скотине, а лошадь от этого зуба щеки проедает, ворочать языком ей нельзя, и бывает заражение. Не догля­ди, не сломай вовремя - она будет как шальная ходить, и жизненности в ней никакой не будет.
   Потом он сразу, со всего своего роста, рухнул боком на плечо кобылки, сунул ей в рот железную палку, поймал нужный зуб желобком и с треском стал выворачивать. Ко­былка забилась, заметалась, разбрасывая во все стороны мерзлую землю, мерзлый помет и солому из-под своих бле­стящих подков. Работники тоже бились, тяжело дышали и надувались, сдерживая ее. У старика опять показалось го­лое тело.
   Облив кровью руки и солому, Липат поднялся, сдвинул шапку с потного лба и твердо сказал октавой:
   - Шабаш. Благодарение богу.
   Кобылку отпустили, распутали. Она долго лежала, вся дрожа. Потом разом рванулась, чуть не упала, вскакивая, но справилась и, вскочив, легко побежала в денник. Там она крепко встряхнулась, как собака, выскочившая из воды.
   - Свят, свят, свят! - сказал Липат, не спуская с нее блестящих, радующихся ее силе, молодости и красоте глаз. - На доброе здоровьице!
   Но сейчас же и нахмурился. И, вытирая окровавленные пальцы о завернутую полу, сурово стал приказывать подтя­нувшему солдату:
   - А вороному меринку надобно лекарству составить. Я составлю. Вели принесть шесть горстей муки патентной. Этой мукой ты обязан шесть ден посыпать ему резку. Для припорции нынче сам посыплю, покажу. А в муке этой бу­дет семибратская кровь и кониный хинин. Посля шести ден кровя у него зачнут расходиться, внутренность очишшаться, и зачнет он как ото сна отходить, будет опять полноту иметь и даже грудь зачнет наливать. К Егорию не узнаешь - не нарадуешься. А если бы его так кинуть, безо всякого внима­ния, сейчас он сохнуть зачнет, дрянь носом кинется, и он да­же может других заразить...
   Потом он отдыхал - перед тем, как идти осматривать прочую скотину. Весь день он будет наслаждаться своей кровной близостью к ней, к тайникам и силам природы. Си­дя возле конюшни на тележном ящике, он глядел на белый двор, белый сад и белые крыши. За облаками уже много света - и эта весенняя белизна и без солнца слепит.
  
   Анакапри. 15 марта. 1913